Москвичи
Художник Корин и фотограф СвищовПаола, архитектор Антропов, скульптор Коненков, искусствовед и поэт Василенко… Все они – москвичи. Все – оставили зримый след в отечественной культуре. А для меня они – старшие товарищи, учителя по жизни.
Павел Корин научил зорко всматриваться в мир и отображать его широким, смелым мазком.
Иван СвищовПаола познакомил с удивительным искусством светописи.
Леонид Антропов дал пример нестяжательства.
Сергей Коненков поразил непреходящим, молодым задором.
Виктор Василенко преподал уроки истинного, народного искусствоведения. С благодарностью храню его открытку со словами: «Считаю Вас единственным, кто знает сейчас – пермскую деревянную скульптуру». А еще берегу сборник стихов с посвящением мне поэмы о мятежном протопопе Аввакуме.
Ну, а все вместе они стали для меня образцом любви к Родине, любви к людям. О каждом из них я попытался рассказать на страницах моей книги «Дневник Русского».
23 марта 1967 г.
П. Д. Корин поотечески пестует меня. Пришел к нему в гости, а он молча вручил мне конверт. Я открыл, читаю:
«В Правление МОССХа
Рекомендация
Рекомендую в члены МОССХа молодого, талантливого и очень энергичного искусствоведа — Владимира Александровича Десятникова. Его талантливые литературные труды по искусству и кипучая общественная деятельность дают ему право быть членом нашего Союза, членом очень полезным и нужным Союзу.
Павел Корин.
23го марта 1967 года».
Павел Дмитриевич сказал, что советовался со своими друзьями — народным художником СССР А. А. Пластовым и заслуженными деятелями искусств РСФСР искусствоведами М. В. Алпатовым и В. В. Павловым и те готовы рекомендовать меня в члены Союза художников. Поблагодарив, я предупредил Корина, что большинство искусствоведов — так называемые «интернационалисты», которые звереют, как бык от кумача, от слов «русский», «русское искусство», а тем более — «русские святыни».
— А вы их не дразните, — урезонил меня Павел Дмитриевич. — Делайте свое дело и не обращайте внимания.
— Да как же не обращать внимания, когда Государственная комиссия рекомендовала мой диплом к печати, я над ним еще полтора года работал, а со мной ни «Советский художник», ни «Художник РСФСР», ни «Искусство», ни одно издательство, словно сговорились, не хотят заключать договор.
— Не исключено, может быть, и сговорились. Скорее всего, так оно и есть. Да, сговорились. И что же? Стену лбом не прошибешь, надо искать вариант. Вот мы и собираемся вам помочь.
— Спасибо, Павел Дмитриевич... Может быть, мне стороной обойти этот Союз?
— Имейте в виду, во всех творческих союзах — большинство тех же самых «интернационалистов». Дорогой мой, поверьте мне, ято уж доподлинно знаю, — примиряюще сказал Павел Дмитриевич.
Мы стояли в мастерской. От окна наискосок, почти во всю ширину помещения, высился огромный, девственной чистоты холст. Проведя рукой по загрунтованной поверхности, Корин продолжал:
— Вы думаете, мне, что ль, легко? Все время били по рукам. Так и не написал своей главной картины — «Реквием»... Максим Горький посвоему ее назвал — «Русь уходящая».
Прошло несколько томительных минут.
— Теперь, после очередного инфаркта, надежд и вовсе не осталось. Умру, и холст спишут на портянки.
— Нет, Павел Дмитриевич, хоть режьте, не соглашусь с вами. Я уже договорился с питерскими художниками Леонидом Кабачеком и Евгением Мальцевым. Они готовы в любой день приехать и по клеткам перенести ваш эскиз на холст.
— Что вы, что вы, — запротестовал Корин. — Как можно...
— А что тут особенного? У всех больших художников были подмастерья.
— Какие же они подмастерья? Они известные художники.
— И Кабачек, и Мальцев просили передать, что они сочтут за честь работать с вами, в вашей мастерской. Причем столько, сколько потребуется для окончания картины. При единственном условии — ни о какой оплате и речи не может быть.
— Ну, а это уж совсем через край.
— Я передаю вам то, о чем просили меня мои друзья. От себя лишь добавлю, что руководство Киностудии имени Горького выделяет в полное ваше распоряжение управляемый подъемник кинооператора, садясь в который, вы сможете передвигаться в любую точку на плоскости холста.
— Паша, пойди сюда! — громко позвал Корин жену. — Послушай, что предлагает Владимир Александрович!
— Я все слышала, — входя, сказала Прасковья Тихоновна. — Слава Богу! — И она перекрестилась с поклоном. — Пойдемте пить чай, я уже накрыла на стол.
Мы пили чай. Прасковья Тихоновна села за клавесин, и божественная музыка заполнила весь дом. Павел Дмитриевич выключил свет. Комнату освещала лишь мерцающая лампада у киота со Спасом.
Незабываемый вечер.
18 октября 1967 г.
Сергею Тимофеевичу уже девяносто три, но годы его не берут. Спина прямая, не горбатится, красиво посаженная голова, лоб высокий, глаза чистые и как бы спрятаны от выцветания под мохнатыми бровями. Во время разговора у него проскальзывают слова смоленскобелорусского звучания вроде «чаво».
В разговоре участвовала хозяйка дома Маргарита Ивановна. Она, хоть и сдала, попрежнему элегантна. В продолжение вечера Маргарита Ивановна выкурила чуть ли не целую коробку папирос «Казбек». Закурит, дватри раза затянется и кладет в большую хрустальную пепельницу. Через некоторое время опять закуривает. Когда она видела, что Сергей Тимофеевич излишне волнуется, всякий раз уводила разговор в сторону, смешно называя мужа деткой. Порой мне казалось, что Сергей Тимофеевич заговаривается. Начинал говорить вроде бы ни к селу ни к городу, а потом както прояснялось то, о чем он хотел сказать, и выходило даже мудро. Он похож на старого кудесникаязычника, хотя то и дело приводил примеры из Библии. По мнению многих, видевших скульптуру, — это лучшее произведение Коненкова последних лет.
Пропев задорную частушку, Сергей Тимофеевич весело рассмеялся и рассказал, что скульптором он стал именно благодаря деревянным богам, виденным в детстве в часовнях и церквах родного Ельнинского уезда. Спасы, Николы, Параскевы, Никитыбесогоны — все эти деревянные боги всякий раз производили на Коненковаподростка неизгладимое впечатление. Став профессиональным скульптором, он создал свою сюиту старичковлесовичков, сказителей, странников — как продолжение великой народной традиции резьбы по дереву.
Коненков выбирал из кипы моих фотографий наиболее понравившиеся ему скульптуры. Я между тем смотрел на его руки — с очень длинными, сильными пальцами, чуткими, как у музыканта. Взглянув на стоявшего у стены «Паганини», я понял, что руки великого маэстро — это руки самого Сергея Тимофеевича.
Коненков очень хорошо, подетски чисто, улыбается, особенно когда говорит о комто близком и дорогом. О Есенине он вспоминал с любовью и сердечностью, называл его Сережей, по памяти читал его стихи:
Милый, милый, смешной дуралей.
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Нам повезло, Коненков был явно в ударе. Я даже предположить не мог, сколько он знает наизусть стихотворений, отрывков из русских былин об Илье Муромце, Добрыне Никитиче, Алеше Поповиче.
— Пожалуйста, еще чтонибудь на бис, — попросил я Коненкова.
Если кликнет Рать Святая:
Кинь ты Русь, живи в Раю –
Я скажу, не надо Рая,
Дайте Родину мою.
— Ну, довольно, довольно, детка, — прервала концерт Маргарита Ивановна.
Я с благодарностью подарил Сергею Тимофеевичу все принесенные мною фотографии деревянных скульптур.
Коненков взял из книжного шкафа подборку открыток и подписал мне на память фотографию со своей скульптуры «Достоевский на каторге».
30 сентября 1972 г.
«Почему люди так любят изучать свое прошлое, свою историю? — спрашивал В. О. Ключевский и отвечал: — Вероятно, потому же, почему человек, споткнувшись с разбега, любит, поднявшись, оглянуться на место своего падения».
Недавно я слышал по радио передачу о нашем современнике — видном китайском дипломате, который ведет свою родословную от великого Конфуция, жившего в 551 — 489 годах до н. э. Что и говорить, жить под сенью такого генеалогического древа и почетно и ответственно. Но ведь у каждого из нас столь же давняя родословная. Только мы ее не знаем, а порой даже и не пытаемся установить своих давних предков. Слов нет, конечно, интересно читать о выдающихся людях, например, о младшем современнике Конфуция, афинском стратеге Перикле — покровителе искусств, строителе Парфенона, Пропилей, Одеона... Все это было так давно, но... не кануло в Лету. Потому меня нисколько не удивит, если по телевидению покажут какнибудь наших современников, потомков печальной известности прокуратора Иудеи — Понтия Пилата.
Конфуций, Перикл, Понтий Пилат... Однако «на первое возвратимся», как любил говорить протопоп Аввакум в своем «Житии», будем ближе к «злобе дня».
Во время одной из телепередач корреспондент спросил у ребят, спасших от неминуемого сноса старинные московские палаты XVIII века, знает ли ктонибудь из них своих прадедов?
На вопрос корреспондента не ответил никто, кроме одного юноши. Он бойко назвал имя и отчество своего прадеда. Но когда его спросили, кем тот был, парень, смутившись, сказал, что прадед был владельцем завода. Как бы оправдываясь, он прибавил: «Совсем маленького заводика...» Чувствовалось, что он был явно обескуражен, как будто принимал на себя вину прадедазаводчика. И тем не менее я порадовался просыпающемуся гражданскому мужеству молодого человека. Не сделав такого шага, нельзя навести мосты между прошлым и будущим. Социальная оценка фактов и событий обязательно должна даваться, но и бояться нам нечего. Примером может служить исполненная достоинства автобиография профессора МГУ поэта В. М. Василенко. Виктор Михайлович помнит не только дедов. Он знает и гордится далекими пращурами. «Я родился в 1905 году в военной семье, — пишет В. М. Василенко. — Оба мои деда — генералы. Мой дед по отцовской линии, Иван Иванович Василенко, известен был как герой Шипки и Плевны. Он первым вошел со своим полком в Плевну и взял в плен Османпашу. По материнской линии у нас было предание, что род матери происходит из членов семьи поэта и философа Григория Сковороды».
Жизнь у В. М. Василенко сложилась непросто. После войны ему пришлось трудиться, как тогда говорили, «в местах, не столь отдаленных», — на уральском Севере, в тундрах Воркуты. Но он не сломился, не пал духом.
Протопопу Аввакуму было не легче. «...Сковали руки и ноги... Увы, мне!» — горестно вздохнул на всю Россию ссыльный протопоп в своем «Житии». Это «Увы, мне!» из века в век будет повторено вслух и про себя, но не как стон, а как осознание неминучести судьбы и готовность к самопожертвованию. «Когда волны уныния поднимаются в нашей душе, — памятовал Виктор Василенко слова Нила Сорского, — теряет человек в это время надежду когдалибо избавиться от них». Арестованный по делу петрашевцев Федор Достоевский по этому поводу еще конкретнее высказался: «Главное — не уныть, не пасть духом».
В. М. Василенко с благодарностью воспринял «опыт» классиков. Доказательством может служить переведенной им в лагере стихотворение Эдгара По «Ворон». Чудом уцелевшую тетрадку из разорванной «для нужд жизни» книги Эдгара По на английском языке Василенко подобрал в лагере на Инте. Как туда попали стихи великого американца, сказать трудно. Василенко буквально остолбенел, когда в руках у него оказались стихи По. Он сложил «Ворона» вдвое и положил под стельку правого ботинка. Ботинки были не парные, правый — больше левого. Стихи остались целы. Они надолго скрасили ему жизнь. Не имея ни клочка бумаги, Виктор Михайлович переводил стихи на память. До этого «Ворону» посвятил одну из лучших своих картин Поль Гоген. Стихотворение переводили Мережковский, Брюсов, Бальмонт. Перевод Василенко по настроению, плавности и гибкости стиха, пожалуй, ближе всего к подлиннику. И не мудрено. На это у переводчика ушли лучшие годы жизни.
Както полночью глубокой размышлял я одиноко
Над старинным фолиантом —
над преданьем давних лет,
И, охваченный дремотой, стук услышал, но отчета
Дать не мог: стучится ктото, увидав в окошке свет.
«Гость, — промолвил я, —
стучится в дверь мою, завидев свет,
Ничего другого нет!»
Первой высоко оценила перевод «Ворона» А. А. Ахматова. Она подарила автору свою книгу «Подорожник» с дарственной надписью: «Виктору Василенко с верой в его стихи. Анна Ахматова». Мария Сергеевна Петровых рассказывала, что такого посвящения Ахматова за тридцать лет их знакомства никому не делала. Встреча Анны Ахматовой с Виктором Михайловичем была тризной со стихами.
Ахматова читала свой «Реквием»:
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть...
Василенко рассказал Анне Андреевне о последних днях жизни мужа — профессора, известного ленинградского искусствоведа Николая Николаевича Пунина, умершего в лагере. Впоследствии Н. Н. Пунин был реабилитирован за отсутствием какойлибо вины.
Сам В. М. Василенко проходил по так называемому делу Даниила Андреева — сына писателя Леонида Андреева. Их обвинили в заговоре с целью убийства Сталина. Бoльшую нелепость придумать трудно. Василенко и мухито не обидит. Тем не менее, срок определили — 25 лет. Василенко, как тогда говорили, «отволок червонец». Так что времени у него было достаточно и на Эдгара По, и на любимых им «парнасцев» — Леконта де Лиля, Теофиля Готье, Хосе Мария Эредиа. В конце 1950х годов В. М. Василенко был реабилитирован. Если говорить строго, то вся его «вина» состояла лишь в том, что он был сыном царского полковника.
«Гордиться славой своих предков, — писал Пушкин, — не только можно, но и должно»: не уважать оной есть постыдное малодушие». Вспомним, с каким достоинством поэт писал в своей родословной об «арапе Петра Великого», о Ганнибалах, о Пушкиных, чьи подписи стоят под соборным постановлением 1613 года, ознаменовавшим конец Смутного времени на Руси. Или, чем не пример, гордость за своих предков Л. Н. Толстого. Не чванство разветвленным генеалогическим древом, украшенным княжескими и графскими гербами, а сознание преемственности поколений в их службе на благо Отечества.